Я из тех ленинградцев, которым после войны не суждено было вернуться в Ленинград. Блокада, эвакуация через Ладожское, Ваш чайник, который Вы с таким отчаянием пытались освободить, все это сразу окунуло меня в то страшное и грозное время. Перед глазами возникла эвакуация по льду; я, правда, не помню подробностей, но помню машины, уходящие под лед, и как стреляли зенитки, и шум самолетов, и первую остановку на станции Лаврове, где нам выдали первый паек и многие потом не смогли продолжить путь, не рассчитав свои силы, а потом дорога наша свернула не на Фрунзе, а в далекую Башкирию и мы были первыми вырвавшимися из блокады и нас еще не встречали организованно, как потом других. На станции мы с мамой потеряли сознание, а потом дядя подоспел с лошадью и забрал нас, он ветеринарный врач, приехал туда из Киева значительно раньше нас и кое-как уже был устроен с семьей. Вскоре меня подхватил брюшной тиф, и, когда я пришла в себя, блокада была уже снята. Когда я эвакуировалась, было мне 14 лет. Уже взрослым человеком, читая, как создавалась Дорога жизни, я содрогнулась от ужаса, так как каждый шаг людей, испытывавших ее проходимость для обозов и транспорта, был подвигом. Может быть, мы эвакуировались с Вами в одно время, так как в то время уже стояла вода поверх льда и снег оседал под машиной. Нам с Вами суждено было остаться в живых и навсегда запечатлеть это в своей памяти. Ленинград был и навсегда останется для меня родным и близким и самая заветная мечта моя вернуться когда-нибудь домой, а без мечты ведь нельзя жить.
Судьба не только столкнула нас в Ленинграде. Читая, дальше я еще больше разволновалась, так как события на Балтике, описываемые Вами, и люди очень отчетливо запечатлены в моей памяти. После войны я продолжительное время жила в Таллине, и в то время, когда Вы служили на аварийно-спасательном корабле на Севере, я работала в аварийно-спасательном дивизионе в Таллине чертежником, видела выписки в оперативном журнале, где все подробности этой драмы были подробно запечатлены. Эти два дня для всех нас были ужасны, я же впечатлительна по натуре и не могла спать, все представляла, как они там. И, конечно, представляете, что для всех нас означала команда по истечении двух суток, очень лаконичная, понятная только одним специалистам: «Прекратить аварийные работы, переходить на судоподъем…»
Старшего помощника, Вашего друга, я лично не знала, но жена нашего главного инженера училась с ним в одной школе, и они хотели передать для него венок, пошли в морг, а их не пустили, почему-то в городе было введено чрезвычайное положение. Бедный Слава и все остальные их, кажется, было 28 человек, погибших в расцвете сил. И это печально не только потому, что на флоте плохо соблюдаются правила по предупреждению столкновения судов в море… Горько все это. И когда же мы, славяне, научимся четко работать, организованно, быстро? В трудные минуты (как Вы и пишете) начальства появляется, действительно, слишком много, и большого и маленького. И все командовали, и никто не знал, чью именно команду следует исполнять.
Потом командира судили. Вы, вероятно, знаете подробности. Он оказался на верху, был сброшен в море, попал в госпиталь. Я к этому времени уехала. Дальнейшую его судьбу не знаю. Там еще погиб один стажер-мичман, из Ленинграда приехали родители… А судьба начальника штаба? Вы, вероятно, знаете, что он тоже был на лодке, нашли его в отсеке в отдалении от других, сидел с корабельным журналом.
Ах, этот шторм, сорвавший аварийный буй! Сколько же он натворил! Будем считать, что это шторм виноват во всем.
После на флоте усердно и на всякий случай стали всех нас знакомить с морзянкой и с выходом через торпедные аппараты. Вскоре у нас в дивизионе во время спасательной операции погиб матрос, захотевший помочь своему командиру. Родным, конечно, сообщили лаконично: «Погиб при исполнении обязанностей».
Хоронили Ваших друзей торжественно. Эту несчастную лодку мне пришлось вычерчивать на ватмане много раз. Так и вижу ее лежащей на грунте под углом 15º, и каждый раз я вспоминала их всех и было больно в сердце.
С искренним и глубоким уважением, Лидия Сергеевна Клименко.
Ессентуки, главпочтамт, до востребования
1990 г.
Тридцать пять лет считается серединой жизни. Многие в этом возрасте попадают в кризис. Например, Данте в тридцать пять тоже затосковал:
Земную жизнь пройдя до половины,
Я очутился в сумрачном лесу,
Утратив правый путь во тьме долины…
Утратив правый путь, Данте сел и написал «Божественную комедию». Ему утрата правого пути помогла войти в бессмертие. А у меня «Божественная комедия» не получалась.
Мой первый рассказ был о детской любви, седом капитане и очаровательной художнице, которую я поместил почему-то на Шпицберген, хотя никогда там не был. Вероятно, я исходил из того, что Данте тоже не был в аду. Мурашки бегали по коже от восторга, когда я перечитывал свое сочинение. Оно характерно абсолютным отсутствием какой-либо мысли.
В литобъединении, где мы проходили свои университеты, существовал специальный литературоведческий термин: «писать животом», что означает писание без помощи головы. Я хорошо усвоил этот метод, потому что пользовался им с раннего детства, чисто интуитивно впитал его, никто в меня его не вколачивал. А то, что в тебя не вколачивают, почему-то впитывается особенно крепко.
Лет в тридцать меня потряс Довженко. Он сказал, что «писатель, когда он пишет, должен чувствовать себя равным самому высокому политическому деятелю, а не ученику или приказчику».