— Во, — сказал фотограф. — Теперь порядок! Так и стойте! В меня смотрите, сюда! — Все! — Он сдвинул ноги штатива и понес аппарат в контору. На крыльце поставил его, подмигнул Веточке и сказал: — Перестали смерть уважать граждане… Вот я их тут и воспитываю…
— Садись, — сказал возчик, разматывая вожжи. — Грязь там — не пройдете.
Синюшкин поставил крышку обратно на гроб, забил обухом гвозди, по единому разу махнув топором, протянул Веточке руку, чтобы помочь влезть на телегу.
Лошадь взбодрилась, махнула хвостом и зачавкала по дороге между могил. Ветки бузины и молоденьких берез хлестали по лицам. С голых веток летел свежий, молодой запах и тяжелые брызги. И ото всего вокруг — могил, завядшего бурьяна, глины, мокрых деревьев — на самом деле крепко, незыблемо пахло деревней, а не кладбищем.
И Веточке казалось, что она возвращается куда-то далеко в детство, в довоенное что-то, на Ворсклу, в деревеньку Батово или Даймище. И молодой отец, вернувшись из рейса, идет к домику по мокрой дорожке, в черной форме, в белой рубашке. И, все время сознавая кощунственность своих мыслей, она вдруг почувствовала себя счастливой, невыносимо, беспредельно счастливой. Петр жил, курил, болтал глупости. Внутри нее жил кто-то новый. И впереди обязательно ждала такая же предвоенная, спокойная дача, мычание коров, роса, ромашки… И ее сын, бегущий по мокрой траве с луком или осиновым копьем в руках. Все это должно было обязательно быть. И она не могла победить в себе счастья, и радости, и жизни, хотя под самым боком, рядом с тяжелым животом ее, стоял гроб и в гробу покачивался человек с выражением недоброй улыбки на сером лице.
— Он бы обязательно Стекольникова побил, — вдруг хрипло сказала Ритуля.
— Я-ясное дело, — не сразу ответил Синюшкин.
— Сколько раз я ему говорила: проезжай трассу утром, — черт с тем, что свежести немного потеряешь, зато на виражах скорость держать можно, — сказала Ритуля.
— Я-ясное дело, — опять сказал Синюшкин.
— В нашем деле всего не предугадаешь, — сказал представитель клуба.
— Заткнись, бухгалтер! — сказала Ритуля. — На кой черт тебя-то сюда командировали?
— Я понимаю ваше состояние, — сказал представитель, — но…
— Ша! — сказал Синюшкин. — Н-нашли место… Т-товарищи Василия Алексеевича п-просили меня поминки с-справить. П-приглашаю вас всех… И тебя, отец, — тронул он возчика за брезент плаща.
— Тут отказаться грех, — оживился возчик. — Ну вот, и на месте…
Из-под деревьев вышли трое мокрых могильщиков. От них сильно пахло водкой.
— По дорожке ступайте, — сказал один из могильщиков. — По левую руку яму увидите.
Однако провожающие не пошли вперед, а дождались, пока могильщики сняли гроб с телеги и понесли его по узкой дорожке среди свежих могил. Здесь деревца были маленькие, а канавы широкие, полные ржавой воды.
У могилы поставили гроб на землю. Дождь чуть притих, но шорох дождевых капель по лопухам был по-прежнему густым.
— Эх, Омск, Томск, Новосибирск… — пробормотала Ритуля.
— Ну? — сказал старший могильщик. — Начинать можно?
— О-обожди, п-парень! — сказал Синюшкин. — Я с-сказать хочу.
— Брось, Степа, люди мокнут, — сказала Ритуля. — Давай-ка закругляться, что ли…
Синюшкин не слышал ее. Он никого и ничего сейчас, наверное, не слышал. Он, наверное, видел сейчас себя стоящим перед жеребой кобылой Юбкой, видел крепкий живой бок Василия, в который он ударил ножом, видел «воронок» и Василия, оттолкнувшего конвоиров, обнявшего и поцеловавшего его, Степана Синюшкина. Он пересчитывал сейчас денежные бумажки, которые присылал ему Василий, и вообще, бог знает что сейчас видел Синюшкин. А скорее всего, ничего он не видел, а лишь делал что-то такое, что должен был делать, что заложено было в нем на такой вот случай. Миры двигались в Степане Синюшкине, галактики добра и зла, орбиты мужества и страха, темнота и свет, дождевая вода и упрямый огонь костра за пригорком невдалеке от могилы. Очевидно, там палили листья и сучья. И дым низко полз, извивался под дождем, цеплялся за мокрые деревья и травы. И, отяжелев, покорно спускался через бровку могилы в яму, медленно завихрялся в ней.
— К-кто первый по необжитой д-дороге едет, т-тому без чифиря — ни т-пру ни ну, — сказал Синюшкин неспешно, глядя вниз, на гроб. — К-как человек живет, к-когда от могил родных у-шел, у-ехал? Т-трудно живет… Спи спокойно, дорогой т-товарищ, В-василий Алексеич! П-пускай тебе будет пухом, дорогой товарищ! Пускай т-тебе земля будет п-пухом! — поправился он и взял у могильщиков лопату.
Остальные стояли вокруг в тишине и молчании.
— Давай, ребята! — приказал Синюшкин. Могильщики споро подвели веревки под гроб, зашли по бокам ямы — один, самый здоровый, в головах, двое в ногах. И, кряхтя, приседая и тужась, опустили гроб в яму.
Лопаты замелькали дружно, согласно, показывая привычку этих людей к совместной работе. Один из могильщиков, оставшийся без лопаты, несколько раз пытался взять свой инструмент у Синюшкина, но тот не замечал его попыток, работал привычно, как-то даже в охотку. Заваливал яму, подхватывал то камень, то мягкой земли с дерном, то глины, стараясь заполнить пустоты, работал так, как опытный, матерый землекоп. И могильщики явно оценили его умение и как бы приняли его в артель. У них на лбах выступил пот, дождь мешался с этим потом и холодил их разгоряченные тела.
От поминок все провожавшие Алафеева под разными предлогами отказались. Тогда Степан снял кепку, поклонился им и забыл о них. Однако один он поминать Василия не хотел и просто не мог.
Возчик ждал его у конторы. Синюшкин кивнул ему: «Сейчас!», поднялся на крыльцо и прошел к заведующему.