И с того момента «Барабанщик революции» прилип к старику. И даже врачи между собой называли его так.
Ниточкин был тяжело ранен оборвавшимся нейлоновым швартовым первого октября шестьдесят четвертого года в Северной Атлантике. Он плавал старпомом на танкере. Давали топливо в открытом море морозильному траулеру. На сильной зыби швартов лопнул. Конец троса задел старпома. И Ниточкин полетел через фальшборт в океан. По дороге ударился о кранец лицом и сломал ключицу.
Восемь дней до Ленинграда Ниточкин пролежал в лазарете, размышляя о том, как будет в дальнейшем выглядеть его физиономия. Ключица и ребро беспокоили его меньше. Доктор-одессит развлекал Ниточкина бесконечными морскими рассказами. У дока было речевое недержание. И больше всего док хотел спихнуть раненого в первом же нашем порту. Но Ниточкин уперся и вытерпел в самодельном докторском гипсе до Ленинграда. Он знал, что болеть придется долго, и решил, что лучше это делать на родине.
Когда Михаил Иванович узнал, что Ниточкин моряк, то дня два не мог успокоиться.
— А я еще в шестнадцатом на крейсере «Рюрик» служил, слыхал про такого? — немедленно завелся старикан. — Война была, но нас в сражения не пускали: берегли, потому что крейсер новый был совсем… В Кронштадте мы стояли… В машине я служил, машинистом…
— Ну а как служить было? Небось тяжело? — поинтересовался Добывальщиков. — Драли небось тебя линьками по заднице, а, барабанщик?
— Командир-то нам как родной отец был. Капитан первого ранга Мещерин — и сейчас помню… Да, а помощник — тот зверь, самый что ни есть подлый зверь… Да, сынки, бил, и по лицу больше приноравливал. Мы его, как собаку, боялись: он по левому борту — мы по правому… Ну, потом, потом, значит…
— Потом, если хронологически, то — революция, — помог Добывальщиков.
— Точно! — обрадовался старик. — Потом, значит: «Долой самодержавие!» Это мы от радистов узнали. Совет организовали, управление в руки взяли. Оказывается, ребята подпольно приготовили…
— А ты где был? — спросил Алафеев, закуривая и выстреливая спичкой в потолок.
— Я, если не врать, про все такое раньше ничего и не слышал, — вздохнул старик с сожалением, но не таков он был, чтобы врать.
— Чего с помощником сделали? — спросил опять Алафеев. — Я б ему пятки к затылку поджал, контре.
— Ну кой-кого из офицеров действительно постреляли… Его, помощника и еще двоих… Командира матросы держат, а он вырывается, кричит: «Матросы, кричит, не пачкайте руки! Найдутся люди, которые их законным судом судить будут! А мы и так три года кровь проливаем!..» Ну мы его хоть и уважали, однако не послушали, все больше сами — сами судили, значит… Да, забыл, попа вот за борт еще выкинули… — с испугом за свою забывчивость сказал старик.
Эта деталь вызвала в палате буйный хохот.
— Попробуй попу честь не отдай! Наш здоровенный был — пудов на девять… Мы на рейде стояли… Как его схватили, поволокли на бак, так он кричать: «Вспомните, кричит, еще о грехе этом!» Ну мы его, все одно, за борт. Он сразу потонул. Полковником он, кажись, был. Посты нас соблюдать заставлял с лютой строгостью…
— Посты — это полезно. Теперь самые разные болезни голодухой лечат, — сказал Добывальщиков. — Ты потому так долго и живешь, старый, что у вас поп строгий был.
Только что светило солнце, голубело за окном палаты осеннее небо, и в этом небе покачивались зеленые тополя, оранжевые березы и красные ветки клена. И вдруг разом потемнело и завихрился снег. Темно стало так, что зажгли свет. Злостная зимняя вьюга ударила по растерявшимся деревьям. Тихий день поздней осени разом превратился в зимний, полный мокрого снега, вихрей и низких туч. Деревья метались под ударами вьюги, снег стремительно облеплял листья и стволы.
Был приемный день. И женщины входили в палату с мокрыми волосами, растерянные от неожиданной непогоды, заставшей их на пути в клинику.
Первой вошла жена Добывальщикова — красивая, высокая. Она работала художником по костюмам на той же студии, что и он. Им всегда было о чем поговорить за часы свидания. У них обычно не бывало неловких пауз и желания поскорее расстаться.
Затем вошла Веточка. По намекам в радиограммах Ниточкин догадывался, что она опять беременна. Он дважды за эти полгода приходил в советские порты. Один раз в Архангельск — брали лес на Венецию, второй раз в Одессу — привезли апельсины из Марокко. И оба раза он радировал Веточке и просил приехать и переводил деньги. Но оба раза она не могла приехать.
— Ну, допрыгался! — сказала Веточка, бодрясь изо всех сил. — Я знала, что рано или поздно придется носить тебе передачи.
— Здравствуй, жена, — ответил Ниточкин. — Радуйся, что носишь передачи не в тюрьму, а всего-навсего в больницу.
— Когда все это случилось?
— Уже давно. Уже все в прошлом. Не волнуйся.
— Я и не волнуюсь, но ты должен сообщать мне такие вещи сразу.
— Зачем? Ты бы сорвалась с дачи раньше времени. А помочь все равно не могла. Я боялся, что лицо будет изуродовано.
— Шрамы украшают мужчину, — сказала Веточка.
— Останется только вмятина на скуле.
— Ты прости мне пошлятину насчет шрамов, но я перепугалась… Побежала в Мурманск звонить, в пароходство… Что мы будем делать, если ты останешься инвалидом? — спросила Веточка, выкладывая пакетики в тумбочку. — Вот это спрячь, это нельзя проносить.
— Что это такое?
— Копченый угорь.
— Ты молодец, жена, — сказал Ниточкин. Они были женаты два года, но ему еще доставляло удовольствие говорить слово «жена».
— Я у тебя спрашиваю, что мы будем делать, если ты останешься инвалидом?