Она находила приезжих и показывала город, она потом годами переписывалась с ними, переживала их замужества, разводы и рождения детей.
Она собирала коллекцию молодых, обаятельных женщин, в которых была «изюминка»: некий бес и непонятность. «Ты знаешь, Павел, — сказала она однажды Басаргину, — я через них хочу вспомнить и понять себя, ту, прежнюю, женственную себя, которой, можешь мне поверить, я когда-то была. Я знаю, и память твоего отца не даст соврать, что я была интересной женщиной. Я не говорю о внешности, но, можешь мне поверить, во мне что-то было. А что? Я сама не могу понять и вспомнить. Это исчезает с годами, и быстро исчезает от тяжелой жизни». Здесь она лгала. Позади оставалось уже шестьдесят семь лет тяжелой жизни, но это «что-то» все еще теплилось под морщинистой кожей и сединой. «И кто может осудить меня за то, что я, простите, бабник? — подумал Басаргин. — Черт, я просто уродился в собственную мать».
На третьем этаже открылась дверь и раздались восторженные восклицания. Басаргин узнал голос матери. И Катаклизму не удалось нагуляться вволю, ему пришлось закруглиться.
Да, он слышал о девушке, которая принесла письмо от Петра зимой сорок второго года. И знает, как ее мыли здесь, в этой комнате, возле «буржуйки». Мать рассказывала, но он почему-то думал, что…
— Вы думали, что я умерла?
— Да, пожалуй.
— Анна Сергеевна, почему вы ему не сказали, что я жива?
— Он был в рейсе, а твое письмо я получила неделю назад. Павел, вымой руки, и будем пить чай.
О господи, опять его заставляют мыть руки! Всю жизнь его заставляют мыть руки! Уже сорок семь лет он только и делает, что моет руки! Сегодня он бастует!
— Мамуля, я не буду мыть руки, — сказал Басаргин. — Или пускай Тамара моет тоже!
— Ты трогал собаку, а Тамара — нет, — строго сказала мать.
— Теперь вы понимаете, почему она сразу засунула вас в таз с водой? — спросил Басаргин. — Мамуля напрактиковалась на мне и на Петре. Первое, что я помню в жизни, — это таз с теплой водой, и я пускаю мыльные пузыри из носа…
Он готов был говорить любые глупости и по-всякому ушкуйничать, чтобы развлечь мать. Сейчас мать видела своего Шуру с ведром нечистот в руках и слышала: «Я вылил в окно, Аня, и…» Она видела своего старшего сына Петю, как он, уже в военной форме, опаздывая на сборный пункт, заглядывает под шкафы и за картины, разыскивая янтарный мундштук, который закинул куда-то, когда бросил курить. Перед фронтом он опять начал курить и все не мог найти мундштук. Мать ставила на стол старинные фарфоровые чашки — на белом фоне синие треугольнички. А молодая женщина сидела на подоконнике, поставив ноги на паровую батарею, и болтала:
— Больше всего на свете люблю сидеть так. Всю бы жизнь ничего не делала и только сидела на окне… Ваш адрес — единственное, что я запомнила точно из тех времен. Остальное — сон. Все-все нам только приснилось. Ничего не было… И в эвакуации ничего не было. Все началось только летом сорок пятого. Не весной, не в мае, а именно летом… Только тогда я проснулась. Боже, как я говорлива сегодня весь день, со всеми… И я ничуть не помню город, вы мне его покажете?
— Конечно, у меня вечер свободный. Но вы должны немного знать город, если жили здесь до войны.
— Она южанка, — сказала мать Басаргина. — Она родилась и росла в Киеве. Она попала сюда уже из Киева, а теперь живет в Одессе. Я так удивилась, когда получила конверт из Одессы… Садитесь, дети. Павел, ты обратил внимание на ее глаза?
— Переулок Гарибальди, от него начинается Дерибасовская, там меня чуть было не пришили, — сказал Басаргин. — Дело происходило в подъезде, и на стене висел железный плакат с надписью: «В парадной — не трусить!» Я все не мог понять, кто это советует мне быть мужественным…
— Это «не трусить», — захохотала Тамара.
— Потом я сам понял, — с притворной угрюмостью сказал Басаргин.
— Павел, я тебя спрашиваю: ты видел когда-нибудь такие чудесные глаза и волосы, как у Тамары? — спросила мать Басаргина.
— Не смущай женщину, мамуля, — сказал Басаргин, хотя заметил, что Тамара ничуть и не смущается. Тамара спустила ноги с паровой батареи, встала и подошла к зеркалу, спросила, внимательно и с удовольствием разглядывая себя:
— Я в него смотрелась тогда, Анна Сергеевна?
— Наверное, родная моя, — сказала Анна Сергеевна. — Тебе сколько кусков положить?
— Чем больше, тем лучше…
Басаргин сидел за углом шкафа и видел только ее отражение в зеркале, а она не замечала, что он видит ее, и, наморщив брови, ласково гладила себя по губам указательным пальцем. Потом она заметила Басаргина в зеркале, повернулась, ступила несколько шагов и спросила:
— Вы женаты?
— Нет. Дочери пятнадцать лет, зовут Елизавета.
— Тамара, сядешь ты за стол? — спросила Анна Сергеевна. — Вот сюда, видишь, я ставлю около тебя розы…
Она так просто и хорошо говорила этой незнакомой женщине «ты», что Басаргин каждый раз не мог не восхищаться матерью.
— Чем вы занимаетесь?
— Актриса, — ответила она и задрала голову, как бы вопрошая: неужели ты сам по мне не видел этого?
Мать провожала их с некоторой тревогой. «Павел, — шепнула она сыну на лестнице, — я тебя немножко знаю… Прошу тебя, постарайся быть сдержанным… Веди себя прилично».
Басаргин повел гостью по городу, решив чередовать места описанные и воспетые, проверенные восприятием миллионов людей, с теми местами, что могут нравиться людям с душой настроенческой, способным к тихой, но истинной радости. Он много знал таких мест в Ленинграде.
Там не было соборов, и мраморных дворцов, и чугунных решеток.