Том 2. Кто смотрит на облака - Страница 175


К оглавлению

175

Метрах в пятнадцати к северо-западу растет высокая пальма. Она еще молода и стройна.

У постамента деревянная, простая ваза. В вазе было несколько красных гвоздик, только немного привядших.

Сторож сказал, что кто-то часто приносит сюда цветы.

И нервный смех уступил во мне торжественной спокойности.

...
A ALEXANDRE HERZEN
MOSKOU 1812–1870 PARIS

Особенно поразило: «Москва 1812».

Мальчик Пушкин бежит за войсками, уходящими на Бонапарта.

Сторож сказал, что является потомственным хранителем кладбища и что его дед погребал Герцена. Вероятно, сторож говорит это у всех могил, когда надо заменяя деда отцом или прадедом, но все равно получилось впечатляюще.

Дама поправляла розы в вазе.

Было очень тихо.

Среди беломраморных надгробий фигура Герцена казалась особенно тяжелой, темной и массивной.

Только кипарисы были еще так темны, и неподвижны, и тяжелы. Кипарисы росли за каменной стеной. А за кипарисами виднелось море.


И тихо, как вода в сосуде,
Стояла жизнь ее во сне.

Мы помолчали.

Потом сторож рассказал, что немцы шарили в период оккупации по кладбищам, снимали на переплавку бронзовые памятники.

Французы скрыли Герцена от немцев. Вообще, бронзовые памятники здесь только у русских…

Когда мы уезжали, то хотели дать сторожу денег — он долго водил нас по уступам и аллеям пантеона. Сторож отказался от денег. Тогда я дал ему памятный рубль «XX лет Победы».

Он схватил рубль и побежал хвастаться им перед коллегами. Он был рад.

3

Если у причала Соловецких островов висит ржавый плакат: «За отпуск собак в лес — штраф», то у дверей Океанографического музея в Монако существует элегантное объявление: «Собак в музей не пропускают!»

Смешно еще было, что переводчица обмолвилась от усталости, сказала: «не принимают».

Но все-таки в Монако собакам живется спокойнее, чем в Ленинграде, например. Длинные потеки от тех мест, где собаки делают свои маленькие делишки, пересекают узкие улицы гористого Монте-Карло. И дворники относятся к этому без всякой ненависти, а полицейские, если они там есть, и ухом не ведут…

Капитан Кусто написал о рыбе групере по кличке Улисс: «Эта рыба стоит того, чтобы ради встречи с ней объехать всю вселенную».

И здесь капитан сомкнул ряды с лесным человеком Генри Торо.

Крестьянские ребятишки любили свою буренку тысячи лет, хотя в конце концов и съедали ее.

Мы тысячи лет ели коров, лошадей, овец.

Но даже у самого хорошего профессионала на бойне сохраняется любовь к животным.

Рыбы всегда жили в чужом нам мире, мы не встречались с ними, мы не слышали, как они там мычали или блеяли в разговорах друг с другом, мы не почесывали маленьких рыб, как почесывали за ухом теленка. И потому в нас не могла возникнуть любовь к ним — холодным и скользким. И потому сегодня мы косим рыбьи косяки тралами, как косим тростник, то есть не испытываем при этом никаких жалостных эмоций.

Мы будем и дальше наращивать уловы — это необходимо и обязательно. Но нам следует вырастить в себе нравственное отношение к треске или пикше. Такое же нравственное отношение, какое существует к жеребенку.

Жеребенок, бредущий рядом с телегой по обочине пыльной проселочной дороги или взбрыкивающий на лугу, родит в наших душах радость.

И вот Кусто одним из первых заметил, что мы ослеплены заманчивым зрелищем подводных сокровищ, но главное богатство океана — не материальные ресурсы, а вдохновение и радость, которые можно черпать из него бесконечно…

Написав эти слова, старый морской волк и ученый-океанограф стал поэтом.

— Собак в музей не принимают! — сказала переводчица Ира. — Простите, не пропускают!

Мы стояли у великолепного входа в Океанографический музей в Монако. Мы стояли у подножья трона, на котором ныне царит капитан Кусто.

Здание музея вздымается из скалы над морем, продолжает скалу, является как бы ее частью, символизирует соединение природы — гранита и творения человеческих рук — архитектурного творения.

Но трон был пуст.

Капитан качался на волнах где-то возле Мадагаскара.

Хотя я знал, что пробиться к Кусто, повидать его было мало шансов, но все равно надеялся на чудо.

На то, что Кусто стремительно сбежит мне навстречу по широким ступенькам шикарного подъезда Океанографического музея и повиснет у меня на шее. Скажет: «Можешь называть меня Паша, сынок! Пошли на „Калипсо“, там у меня раскреплена на палубе тонновая цистерна винца. Я, сынок, не считаю необходимым вводить здесь сухой закон. Пропустим по маленькой, сынок… А где Анчар? Куда ты задевал своего пса? Тащи его сюда, сынок!..»

И я вспомню Анчара, заиндевелого от новогоднего мороза, тихо улегшегося возле паровой грелки. И вспомню утро после Нового года, очень раннее утро, собачьи следы на снегу палубы «Нерея», пустынную набережную, потому что все отсыпались после праздника.

Вспомню свою спокойную уверенность, что Анчар вернется. И ощущение морозного, чистого утра. И то, как я увидел вдруг внизу, на спуске набережной Лейтенанта Шмидта, девочку в валенках и шубке. Она не знала, что кто-то есть на замерзших кораблях, что кто-то видит ее. Она была совершенно одна на нетронутой белизне выпавшего за ночь снега. И кружилась сама с собой в вальсе, и смеялась. Я стоял на палубе, глядел на нее сверху и боялся спугнуть. А она, кружась в снежной пыли и хохоча, бежала куда-то к Горному институту, к устью Невы. И будь я проклят, если я сейчас соврал хоть одно слово. Была, была девочка или совсем молоденькая девушка, которая кружилась в вальсе ранним-ранним утром шестьдесят седьмого года. И она до сих пор не знает, что я ее видел…

175